Да, я по косточкам разобрал всю свою недолгую жизнь и пришел к убеждению, что еще раз виноват сам. Одно пьянство чего стоило и другие излишества! Если бы можно было начать жить снова… Неужели нет спасенья и со мной умрет все будущее? По скрытой ассоциации идей я припомнил Александру Васильевну, какой я видел ее на балу. Ведь это было так недавно, чуть не на днях… Да, она такая молодая, свежая, полная сил… На меня смотрели эти чудные девичьи глаза, а в них смотрело счастье, любовь и целый ряд детских глаз – да, глаза тех наших детей, в которых мы должны были продолжиться и которых мы никогда-никогда не увидим. Мне безумно захотелось видеть ее и сказать, как я ее любил, как мы были бы счастливы, как прошли бы всю жизнь рука об руку… Разве написать ей? Может быть, она приедет…
А кругом стояла немая ночь. В коридоре почикивали дешевенькие стенные часы. Кругом темнота. Такая же ночь и на душе, а вместо дешевеньких часов отбивает такт измученное сердце. Я садился на своей кушетке и смотрел в темное пространство, из которого выступал целый ряд картин. Голые ноги повесившегося канатчика, пьяная улыбка Порфира Порфирыча, заплаканные глаза Любочки… Меня охватывала мучительная жажда жизни, именно – жажда. Я не хочу умирать… слышите?.. Я хочу жить, любить, работать, давать жизнь другим. Не правда ли, я ведь еще так молод, и это было бы величайшей несправедливостью – умереть на рассвете жизни. Я, наконец, не настолько испорченный человек, чтобы не мог исправиться. Ведь живут же никому не нужные старики и старухи, калеки и нищие, разбойники и просто негодяи, безнадежные пьяницы и совсем лишние люди? Зачем именно я должен умереть?..
XXXI
Болезнь с неудержимой быстротой шла вперед. Я уже решил, что все кончено. Что же, другие умирают, а теперь моя очередь, – и только. Вещь по своему существу не только обыкновенная, но даже прозаичная. Конечно, жаль, но все равно ничего не поделаешь. Человек, который, провожая знакомых, случайно остался в вагоне и едет совсем не туда, куда ему нужно, – вот то ощущение, которое меня преследовало неотступно.
Но я не был один. Федосья зорко следила за мной и не оставляла своими заботами. Мне пришлось тяжелым личным опытом убедиться, сколько настоящей хорошей доброты заложила природа в это неуклюжее и ворчливое существо. Да, это была добрая женщина, не головной добротой, а так, просто, потому что другой она не умела и не могла быть.
– А я вам парного молока добыла… – как-то конфузливо-сурово сообщала Федосья, глядя куда-нибудь в сторону. – У дворника есть курицы, так тоже скоро нестись будут. Свежее яичко хорошо скушать. Вот если бы красного вина добыть…
На последнем пункте политическая экономия Федосьи делала остановку. Бутылка вина на худой конец стоила рубль, а где его взять… Мои ресурсы были плохи. Оставалась надежда на родных, – как было ни тяжело, но мне пришлось просить у них денег. За последние полтора года я не получал «из дома» ни гроша и решился просить помощи, только вынужденный крайностью. Отец и мать, конечно, догадаются, что случилась какая-то беда, но обойти этот роковой вопрос не было никакой возможности.
Кроме физической стороны, Федосью занимала и психология болезни. Она решила про себя, что мне вредно оставаться одному, с неотвязной мыслью о своей болезни, и старалась развлекать меня, что оказалось труднее вопросов питания. По вечерам Федосья приходила в мою комнату, становилась у двери и рассказывала какой-нибудь интересный случай из своей жизни: как ее три раза обкрадывали, как она лежала больная в клинике, как ее ударил на улице пьяный мастеровой, как она чуть не утонула в Неве, как за нее сватался пьянчуга-чиновник и т. д. О себе она говорила, как о постороннем человеке, и все эти воспоминания сводились обязательно на что-нибудь неприятное. Вся жизнь Федосьи составляла одну сплошную неприятность. Когда этот личный материал исчерпался, Федосья перешла к жильцам, и я мог только удивляться ее наблюдательности. Она, как оказалось, отлично понимала бедствовавшую в ее конурах молодость и делала меткие характеристики. Впрочем, чужие злоключения и ошибки Федосья понимала по личному горькому опыту.
Раз Федосья заявилась с бутылкой дешевенького красного вина. Заметив мой недовольный взгляд, она поспешила оправдаться:
– Не мое вино-то… И бутылка почата… Это муж у Аграфены Петровны был именинник, так вино-то и осталось. Все равно так же бы слопали… Я как-то забежала к ней, ну, разговорились, ну, она мне сама и сует бутылку. А я не просила… Ей-богу, не просила. Она добрая…
Мне было совестно пользоваться любезностью почти совсем незнакомой женщины, тем более что у меня явилось подозрение относительно правдивости Федосьи. Наверно, она просила, а это являлось уже чуть не милостыней.
– Не хочу я вина… – решительно заявил я. – Не хочу, – и все тут.
Федосья отличалась большим упрямством и повела дело другим путем. В этот же день явилась ко мне сама Аграфена Петровна.
– Вы это что капризничаете? – напустилась она на меня без всяких предисловий. – Это я сама послала вам вино… Все равно испортилось бы. Я не пью, а мужу вредно пить. Одним словом, вздор…
Она осмотрела комнату и только покачала головой. На окне не было шторы, по углам пыль, мебель жалкая, – одним словом, одна мерзость. Мое девственное ложе тоже возбудило негодование Аграфены Петровны. Результатом этой ревизии явилось совершенно неожиданное заключение:
– Мы с вами будем играть в карты…
– Я не умею.
– А я научу. Будем играть в рамс… Я ужасно люблю. А вам необходимо развлечься немного, чтобы не думать о болезни. Сегодня у нас что? Да, равноденствие… Скоро весна, на дачу поедем, а пока в картишки поиграем. Мне одной-то тоже не весело. Сидишь-сидишь, и одурь возьмет. Баб я терпеть не могу, а одной скучно… Я вас живо выучу. Как жаль, что сегодня карт не захватила с собой, а еще думала… Этакая тетеря…
Аграфена Петровна была немного странная женщина и поражала неожиданными фантазиями. Одна из таких фантазий – ухаживать за «больным студентом». Хорошо было то, что она все делала как-то заразительно просто, с вечной улыбкой. На меня действовала больше всего именно эта простота. Так и пахнуло каким-то домашним теплом, уютным спокойствием и улыбающейся добротой. Каждое появление Аграфены Петровны сопровождалось какой-нибудь реформой: один раз переставлен был письменный стол, в другой – моя кушетка, в третий – стулья. Свою ненависть к Пепке она переносила и на его вещи и говорила: «Ну, этот и так живет»…
Вечера за картами проходили действительно веселые. Аграфена Петровна ужасно волновалась и доходила до обвинения меня в подтасовке. Кажется, в репертуар развлечения больного входили и карточные ссоры. В антракты Аграфена Петровна прилаживалась к столу, по-бабьи подпирала щеку одной рукой и говорила:
– Ну, рассказывайте что-нибудь… Вы ведь были влюблены в эту пухлявку Наденьку. Не отпирайтесь, пожалуйста, я все знаю… Рассказывайте. Я люблю, когда рассказывают про любовь… Ведь вы были влюблены? да?
– Да, но только не в Наденьку.
– А в кого? Хотите, я сама съезжу к ней с письмом?.. Она, наверно, не знает, что вы больны. О, как это хорошо – любить!.. Особенно когда весна, цветы, соловей… Вы любите луну? Когда я смотрю на луну, мне почему-то хочется плакать.
Эти разговоры вызвали во мне желание поделиться своей тайной. Все равно умру, и никто не узнает. Аграфена Петровна выслушала мою исповедь с широко раскрытыми глазами и в такт рассказа качала головой.
– И только? – удивилась она, когда я кончил.
– Что же вам еще нужно?
– Как что? Даже ни разу не поцеловать хорошенькой девушки? Да вы просто мямля и тюфяк… Вас никогда женщины не будут любить. Не может же девушка первая броситься на шею к мужчине… Первый шаг должен сделать он.
– Я не хотел повторять историю с Любочкой…
– Что же, она сама виновата, если позволила себе слишком много. Есть известная граница… да. Не забывайте, что жизнь так и пройдет меж пальцев, а спохватитесь – уже поздно. Я вашего Пепку презираю, но он не теряет напрасно времени. Он – настоящий мужчина.